Хозяин края и умный человек «на бумаге»

| статьи | печать

Известие об отставке Пестеля (в 1819 г.) и назначении генерал-губернатором знаменитого М. Сперанского, которому повелено было строжайше обревизовать вверенные ему губернии, повергло сибирских чиновников в шок. Порядки всюду тогда царили «гоголевские», но тут дело не ограничилось только «немыми сценами».

В губернаторском доме в Иркутс­ке вдруг завелась какая-то чертовщина: ночью сами собой стали отворяться двери и слышали еще, как под полами бренчат кандалы. Для Белявского, правой руки губернатора Трескина, весть о Сперанском оказалась настолько поразительной, что он не выдержал и сошел с ума. Подобная же болезнь поразила и советника Кузнецова. На ужине у губернатора он вдруг вскочил с места и с ужасным криком бросился к Ангаре. Насилу успели его догнать. «О ангел Гос­подень, — кричал он, вырываясь из рук, — снизойди мне на помощь!»…

Неделю или две спустя пришла в Иркутск и совсем уж страшная весть — жена Трес­кина, уехавшая на воды, разбилась в дороге. По одной из версий, она была задавлена лошадьми уже мертвой: известие о назначении Сперанского заставило ее будто бы принять яд, и, чтобы скрыть это, и придумали разогнать лошадей. По другой версии, травиться Агнии Федоровне не было никакого резона. На водах, дескать, она была не одна, а «с другом сердца» — иркутским «королем» Кузнецовым (однофамильцем советника), богатым купцом, много сделавшим для Иркутска. Когда лошади понесли, Кузнецов каким-то образом сумел выскочить из кареты, губернаторша же вылетела из нее и, зацепившись платьем за колеса, разбилась о камни… Схоронили ее в пустынном селении, без отпевания.

По отзывам современников, Агния Федоровна была нравов не строгих. Окружавших ее молодых чиновников она называла ласково — «детками» и не стеснялась принимать их у себя даже в спальне. Никто так и не сумел доказать потом, что Трескин брал взятки, но жене его, «Трещихе», по ходившим в то время слухам, надо было обязательно «поклониться»! Женщина чрезвычайно домовитая, она вроде бы задалась целью собрать для каждого из своих восьмерых детей «по пуду ассигнаций». В передней дома у нее был даже посажен особый лакей, записывающий, кто что принес (купцов с кульками и со свертками). Сбывала такие подношения Агния Федоровна в Гос­тином дворе, где на подставное лицо она держала лавку.

Привечая одних, Агния Федоровна нередко была жестокосердна к другим. Вспоминали в связи с этим случай с одним из чиновников. Прогуливаясь «в подпитии» по Иркутску, он осмелился выказать губернаторше пренебрежение: повернулся к ее карете спиной. Расплата последовала незамедлительно: чиновника исключили со службы, оставив без средств к существованию. Он запил, а потом и вовсе исчез из Иркутска. Несчастная мать его, встретив Агнию Федоровну, будто бы и напророчила ей: «Умрешь ты страшною смертью. И похоронят тебя в пустыне без отпевания». Сбылось!..

Нижнеудинский испpавник Лос­кутов, у которого грехов было поболее, чем у советника Кузнецова, при известии о грядущей ревизии топиться не стал, а отобрал у людей по всему уезду бумагу с перьями: мало ли что надумают написать. Подготовившись так, он отправился навстречу Сперанскому, рассчитывая, что в его-то присутствии никто не осмелится жаловаться. Однако и бумагу нашли, и осмелились. Какие-то два старика, выбежав из леса на дорогу, исхитрились подать Сперанскому прошение. Когда он, в присутствии самого Лоскутова, велел читать его вслух, старики упали на землю, думая, что не сносить им теперь головы. Так и лежали ничком, пока силой их не подняли. Растолкованное им решение Сперанского об отрешении исправника от должности добило стариков окончательно. «Не губи ты себя, — стали они умолять Сперанского, — ведь это Лоскутов!»

Что такое был Лоскутов, не надо было объяснять никому в Иркутской губернии. Одно только имя его наводило ужас. Ни в одной из его поездок не обходилось без истязаний. «Катай их, нечестивцев!» — подбад­ривал он своих опричников, и те привычно закатывали рукава. Секли разно: обыкновенно и, под настроение, «с пересыпкой»: сперва палками, затем, по свежим ранам, еще и розгами. Секли за все. Земля плохо вспахана — секли; не прибрано во дворе — секли; прореха на одежде — и здесь секли. И не дай Бог, что серьезнее: покража какая или срезали что в торговом обозе, тогда секли без разбору все селение, пока не открывался виновный. Крестьянин ли, купец, духовное ли лицо… Лос­кутову было все равно, кто его прогневил. Высек раз даже протопопа. Понятен поэтому был восторг иркутян, когда узнали они, что в приближающихся к городу повозках везут арестованное имущество Лоскутова…

Лоскутов не был исключением. В схожей жестокости обвиняли и верхнеудинского исправника Янковского. Известный востоковед и переводчик Игумнов, человек прямой и потому несколько беспокойный, сбежав от Трескина в Верхнеудинск (Улан-Удэ), вопил потом в письмах о притеснениях «изувера» Янковского, начавшего с того, что ни за что ни про что высек слугу Игумнова, а далее принявшегося и за самого ученого «китайца», намереваясь «„пожать“ его хорошенько, как жмут творог к Пасхе».

«Логовищем дикого зверя» называет Верхнеудинск Игумнов, и куда уж кажется хуже, но это все — для не видевших Нерчинска. Побывавший в нем Сперанский писал потом дочери, что возвратился из «преисподней». В Нерчинске грозой поселян был инженер Разгильдеев. Число забитых им людей было столь велико, что из них образовалось целое кладбище, так и названное — «Разгиль­деевское».

Но не все начальники были только «изуверы». Занявший место Янковского М. Геденшт­ром был географом, исследователем Ледовитого океана. С его экспедицией связывают вопрос о Земле Санникова, которую видел будто бы Я. Санников. Заняв должность исправника, он вдруг страшно разбогател, так что перестал даже пересчитывать выдаваемые ему суммы на закупку хлеба. Как-то недодали ему 15 000, а он просто махнул рукой: 15 000 больше, 15 000 меньше, что тут, дескать, такого. Увлекаться порками ему было недосуг, да и не по нут­ру, кажется. Но дошла очередь у Сперанского и до него. В числе многих других и Геденштрома отрешили от должности, обвинив в казнокрадстве и незаконных ­поборах.

Приступая к ревизии, Сперанский знал, конечно, об укоренившемся в Петербурге мнении, что все сибиряки — ябедники. Жалоб из Сибири во все времена приходило великое множество. В конце концов им давали ход, и в результате редко кто из губернаторов задерживался там на долгое время. Иван Борисович Пестель (отец казненного декабриста), согласившийся в 1806 г. стать генерал-губернатором, опасался, разумеется, что и ему «шею сломят». Чтобы этого не случилось, он выбрал себе помощником человека «совершенно надежнейшего», тогдашнего вице-губернатора Смоленска Николая Ивановича Трескина. Его он определил на ключевое в Сибири место — в Иркутск (центр сибирского генерал-губернаторства). Бывший же губернатор А. Корнилов, отец знаменитого адмирала, был переведен в Тобольск, где губернатором числился Гермес, а фактическим правителем был начальник пpовиантского депо генеpал Ф. Куткин. В Томске губернаторствовал В. Хвостов, которого, как и Сперанского, связывали с масонами. Обо всех этих чиновниках Пестель получил самое «невыгодное понятие» и, передав Трескину право действовать на правах генерал-губернатора, он отправился в Тобольск и Томск, чтобы покарать «злодеев». Оба губернатора попали под суд, и Пестель не успокоился, пока Александ­ром не было повелено, чтобы ни Хвос­това (введшего у себя в губернии особый налог с души на собственные нужды), ни Корнилова (заключившего с одним из купцов контракт на исправление дорог и заставившего «исправлять» их крестьян) «впредь никогда на службу не принимать». Затем дошла очередь у Пестеля и до ареста Куткина. Рассказывают, что Куткин действительно имел большую силу и желал сохранить свое влияние при Пестеле. Когда этого не случилось, он стал жаловаться всюду на Ивана Борисовича, заявляя открыто, что «и этот веник обмелется». Вслед за Куткиным, и понятно почему, в борьбу с Пестелем вступил Г. Глазенап, командующий войсками в Сибиpи, объявивший, что не обязан ни в чем слушаться генерал-губернатора. Иван Борисович пожаловался на Глазенапа Аракчееву, но на защиту своего генерала стал военный министp М. Баpклай де Толли…

Пестель хвастался, что сумел в короткое время снизить «для общего блага» цену на муку и говядину в два, а затем и в три раза, но «в короткое время» нельзя этого добиться без понуждения. Понятно, что и в купеческой среде, чрезвычайно влиятельной и даже заносчивой в то время в Сибири, по­явились у Пестеля с Трескиным серьезные противники, число которых пополнилось вскоре и откупщиком К. Передовщиковым, имевшим покровителей во всех департаментах. Пестель с Трес­киным, желавшие отобрать у него винный откуп в пользу казны, нарядив следствие, обнаружили вскоре, что Передовщиков обобрал казну на 600 000 руб. и безобразничал еще и с водкой, разбавляя ее водой и добавляя в нее «для крепости» купороса, от чего многие занемогли, а некоторые и умерли. Несмот­ря на серьезных защитников в Сенате и министерствах, Передовщиков был сослан в Нерчинск. Здесь же (не знаем только, раньше или позже) оказался и иркутский городской голова Сибиряков, один из главных (по утверждению Пестеля) иркутских жалобщиков…

В результате всей этой кутерьмы врагов у Пестеля оказалось столько, что впору было уже не нападать, а отбиваться. А отбиваться лучше всего он мог в Петербурге, полагаясь на поддержку императора. Другой причиной, заставившей его в 1809 г. вернуться в столицу, была та, что наблюдать за решениями по сибирским делам он тоже мог лучше всего в Петербурге. Современникам Пестеля, впрочем, подобные доводы казались простой отговоркой. Даже анекдот появился. Александр жалуется остряку К. Нарышкину на зрение. «А я знаю, у кого есть очень хорошие очки», — отвечает ему тот. «У кого же?» — интересуется государь. «А вон, — показывает Нарышкин на Пестеля, — Иван Борисович из Петербурга видит, что делается у него в Сибири»…

Во многих бедах Пестеля виноваты были не столько его враги, сколько данная ему Инструкция по управлению краем. По его удаленности и по его обширности централизация влас­ти в крае должна была быть исключительной, но ни один из министров конечно же не согласился бы вой­ти к Пестелю в подчиненное положение по сибирским делам. Неопpеделенность в субоpдинации чиновников края не могла не порождать вечной вражды, конечным результатом которой и стала ревизия Сперанского. Приступая к ней, Михаил Михайлович старался поначалу не повторять ошибок Пестеля, ибо прекрасно понимал, что виноваты во всем прежде всего не люди, а установившийся порядок правления. Даже Пестель признает, что начало ревизии Сперанского было справедливым. С чиновниками он старался поступать снисходительно и даже пойманным на худом советовал лишь подать в отставку, но чем далее он продвигался, тем круче расправлялся с провинившимися. Не ограничиваясь отставкой, он отдает многих под суд, а добравшись до Иркутска, думает уже, что следовало бы «их всех повесить».

Причины этой появившейся у Сперанского жесткости не совсем ясны. Может, и вправду намекнули ему из Петербурга (в чем уверен был Пестель), что снисходительность его никому не понравится («даже и самому монарху»). Не прислушаться к подобному совету Сперанский не мог: после долгой опалы он намерен был вернуть себе доверие государя.

Масштабы вскрытых злоупот­реблений конечно же имели тут важное значение. По своему существу они нисколько не отличались от тех, с которыми так рьяно сражался Пестель, что еще раз должно было бы показать Сперанскому, что главная причина тут в порядке управления. На способах его улучшения Сперанский и сосредоточил потом свои усилия, но список привлеченных им к ответственнос­ти чиновников не может не впечатлять — чуть ли ни семьсот человек! В их числе оказались у него и два губернатора: томский — Д. Илличевский, губернию которого Сперанский назвал «вертепом разбойников», и иркутский — Трескин, человек, по мнению Сперанского, неглупый и смелый, но лукавый и хитрый, сумевший составить из чиновников («с которыми делился») и купцов целую систему («многоплановую и довольно сложную»). Денежные начеты по ревизии Сперанского составили огромную сумму — около 3 млн руб.! Удивительно, впрочем, не это. И даже не то, что все пострадавшие от действий Пес­теля и Трескина были теперь оправданы, а то, что во многом на их показаниях и строил свои суждения относительно Пестеля и Трескина Сперанский.

Пришла нам пора, наконец, познакомиться поближе и с самим Трескиным. По отзывам современников, он был одарен необыкновенным умом, позволявшим ему быстро разбираться в самых запутанных вопросах, и был еще чрезвычайно энергичен. Говорили, что его хватило бы не на одну, а на десять губерний. По своему охвату деятельность его была изумительна. Ничто не выпадало из его внимания. Он знал все и распоряжался всем, даже частной жизнью. Рассказывают, что мог даже зайти и в дом, посмотреть: чисто ли в нем прибрано и хорош ли обед… Противоречить ему почти никто не решался, боясь прогневить, и сидеть без дела уже не сидели, как прежде. Под стать ему был и его помощник Белявский, шедший нередко и далее начальника. «Что их щадить, — науськивал он Трескина, — в бараний рог их согнуть!»

Образ жизни иркутского губернатора был прост и едино­образен. Вся жизнь была занята у него работой. Даже загородные прогулки были для него необыкновенными исключениями. Балы давал он лишь два-три раза в год, по воскресеньям и в праздничные дни ходил к обед­не, где, приобщаясь Таин, всегда плакал.

Говорят, что при невероятной трудоспособности Трескин не был чужд честолюбия, доз­воляя дамам целовать руку. Из мужчин подобной же «чести» удостаи­вались только старшие чины. В приемной у него в ожидании выхода все стояли, боясь присесть, он же, не церемонясь, выходил в колпаке и халате, из-под которого выглядывало нижнее белье. В письмах к Пестелю Трескин, напротив, был скромен и добр, «скорбел о людских слабостях и тяготился обязаннос­тью исправлять падших».

По Сперанскому, он брал и делился, кто-то даже считал его состояние «в десятках миллионов», но в Иркутске ни о его несметном богатстве, ни о его взяточничестве не было слышно. Может, потому, что и на самом деле не брал. Про жену — да, много было слухов, но ни о каких «десятках миллионов» тут речи конечно же быть не могло.

К приезду Трескина Иркутск имел вид уездного городишки, грязь после дождей в котором становилась непроходимой. Образовывались целые озера, в которых плавали гуси и утки. В обычные же дни меж домов «гуляли коровы» и «стадами» бегали собаки. Улицы, и без того косые и кривые, были загромождены еще выпадавшими из общей линии строениями, угрожавшими городу при малейшем пожаре.

Не лучше было положение и за городом. Дороги все были — пень да колода. Даже Московский тракт походил на заросшую проселочную дорогу, где не было возможности разъехаться даже двум каретам. И ладно бы только это. Того и гляди, что убьют и ограбят. Однажды убили сразу семь человек крестьян, возвращавшихся из Иркутска.

В самом Иркутске тоже не было «ни малейшей безопасности». Разбойники из ссыльных и поселенцев и даже из гарнизонных солдат имели и здесь «надежнейшие гнездилища». По словам Трескина, к его приезду в полиции не было ни одного человека, который хотя бы наружно представлял собой офицера. ­Какая уж тут честь. Воры, делясь награбленным, часто и скрывались у самих полицейских.

От всех бездельников Трес­кин очистил Иркутск в первый же год, почти сразу он уволил и из полиции всех неблагона­дежных. Для поимки разбойников по трактам были учреждены казачьи пикеты. С той же целью были организованы ночные караулы из жителей. Сверх того, разбойников стали жес­токо наказывать. Раз засекли сразу 14 человек. Разбои прекратились, и спокойствие было «обес­печенно совершенно».

Дед А. Ахматовой, Э. Стогов, вспоминал, что Иркутск при Трескине стал очень опрятным городом, в котором о преступ­лениях ничего не было слышно, и что сам он много раз слышал, как проезжий, забывший где-то кошелек, «непременно был догоняем и получал забытое в полной сохранности». По его же свидетельству, при Трескине дороги и мосты были превосходны, а деревни зажиточны. Через 12 лет, уже после Сперанского, Стогов нашел в Иркутс­ке обед­невшие села, дурные дороги и возобновившиеся грабежи: «Если чего и не забудете, то у вас украдут все, что можно». При нем в течение дня в Иркутске убили крестьянина, двух женщин и девушку. «Вот как изменился целый край — всего в 12 только лет!» — восклицает Стогов и объясняет эту разницу тем, что Трескин «был закон», а не повиновался закону, как это установилось после введения «системы» Сперанского…

Вычистить и выхолить город оказалось сложнее, нежели избавиться от преступников. Но и здесь Трескин оказался не­утомим. По его распоряжению силами колодников улицы были подняты и высушены. Чтобы придать городу «благоприличную наружность», необходимо было также выпрямить его «кривизны и косины». Понимая, что не все тут окажется гладко, Трескин попробовал дать людям время, но надежды на то, что эта мера сработает, не оправдались. Сопротивление было сломлено тем, что той же командой колодников у «кривых» домов начали отпиливать части, выходящие за общую линию…

Казенные и публичные здания Иркутска тоже имели «безобразнейший вид». Следовало поэтому подыскать всем им более приличные помещения. Тюрьму никуда переводить не стали, оставили на месте, но произвели в ней серьезную перепланировку: отделили важных преступников от обыкновенных, женщин от мужчин, построили баню, дворы для прогулок и прочее, необходимое для оздоровления содержания заключенных. Значительно была переустроена и пожарная охрана города. При Трескине же были выстроены в Иркутске больница, дом для инвалидов, ремесленный дом и новые запасные магазины для хлеба. На Московском тракте возвели каменные триумфальные ворота…

Дороги, «совершенно запущенные», тоже стали приводиться в порядок. Московский и Верхоленский тракты были реконструированы, Охотская дорога — исправлена. Была проложена Кругобайкальская дорога. Для расширения торговли с Китаем было начато устройство дороги до Троицкосавс­ка (Кяхты). По преодоленным трудностям ее стали считать «чудом смелости».

В заслугу Трескину ставят и распространение земледелия в крае. Даже бурят он заставил приняться за хлебопашество, воспользовавшись здесь не только наградами для родоначальников, но и мерами принуждения, без которых, по его мнению, никакая часть хозяйства не могла быть доведена «до совершенства»…

Попав под суд и вспоминая свои труды по благоустройству края, Тpескин искpенне недоумевал, почему «вместо спpаведливого одобpения» его судят как пpеступника. Должны были бы, как ему казалось, не порицать, а, напротив, «поставлять в пример», тем более что и методы, за которые ему пеняли, продолжали пpоцветать в Сибиpи. Не только он, но и жители края, радовавшиеся вначале реформам Сперанского, потом, когда у них появилась возможность сравнивать, заговорили вдруг, что Спеpанский, придумавший размещать «всякое отpебье из России между стаpожилами», более Сибиpи сделал зла, нежели Тpескин свои­ми гонениями, что Сперанский был умным «лишь на бумаге», а Николай Иванович «был хозяином» и губернию содержал в порядке. Сибирский историк В. Вагин, собиравший в конце 1860-х гг. свидетельства старожилов Иркутска о ревизии Сперанского, был немало поражен, видимо, тем, что осталось у людей в памяти. Трескина иначе и не вспоминали, как «прекрасного начальника», как «истинного хозяина кpая», «уменьшившего воровство и бродяжничество» и «введшего повсюду чистоту и поpядок».

Все свидетельства эти вполне можно было бы списать на свойства памяти, если бы не отзывы о деятельности Трескина людей, мнением которых никак нельзя пренебречь. Декабрист Штейнгель, знавший Сибирь не понаслышке, охаpактеpизовал Тpескина как умного и деятельнейшего сpеди чуть ли не всех тогдашних губеpнатоpов. Еще прямее отозвался о Трескине восточно-сибиpский генеpал-губеpнатоp H. Муpавьев (Сперанский своей реформой разделил Сибирь на Восточную и Западную). В одном из своих отчетов в Петербург он написал, что если бы Трескин не был в свое время сменен, то, конечно, Восточная Сибиpь «давно бы занимала ту степень, на котоpой ей следует быть для пользы России». Прибавив тут же, что убеждается день ото дня все более, «сколько был полезен в Сибири Тpескин и вpеден Спеpанский со своим учpеждением, на одной теоpии основанным».

В одной из летописей Иркутс­ка есть относящаяся к 1889 г.

запись об открытии подписки для сбора средств на памятник Сперанскому. Собранного не хватило тогда даже на проект памятника. Жители почему-то плохо несли деньги. То ли потому, что забыли уже о реформаторе, то ли потому, что, наоборот, недостаточно еще прошло времени от его ревизии…